Premier

21.06.2024
Цветы для Элджернона

Цветы для Элджернона

 

ЗВЕЗДНОЕ НЕБО НАД КОТЛОВАНОМ…

14 july 2023
Татьяна Тихоновец Петербургский Театральный Журнал

Читать повесть Андрея Платонова «Котлован» невыносимо тяжело. Это одно из тех гениальных произведений, которые никогда не перечитываешь. Когда-то исследователи назвали его «утопия-предупреждение». Именно после «Котлована» стало понятно, что Андрей Платонов — автор глобальной отечественной утопии, русский Кампанелла или Уэллс, и он жил среди людей, многое предугадал и зашифровал на своем загадочном языке, но его никто не узнал. Написана повесть была в 1930 году, а в полном, неискаженном виде напечатана в «Новом мире» только в 1987-м. Гениальные догадки и предупреждения Платонова дошли до нас через 57 лет. Когда котлован под фундамент будущего осыпался окончательно.

 

Сцена из спектакля.
Фото — архив театра.

 

Трудно переносим его язык, потому что каждая фраза — это целая вселенная смыслов, над каждой зависаешь и чувствуешь, что так же тяжело, наверное, было копать котлован этим хилым, полуголодным людям, и мысли у них, наверное, так же тяжело ворочались в мозгу, как вот эти косноязычные и гениальные фразы Платонова, которые ты пытаешься уложить в свою голову. Но много уложить не получается, и ты, обессилев, бросаешь чтение. А потом снова начинаешь «копать», то есть укладывать слова дальше. А как же это ставить? Как артистам произносить эти непереводимые ни на один язык фразы?

 

Антон Федоров отважился на это в новосибирском театре «Старый Дом». Он сначала решился и начал ставить. А потом ему неожиданно пришлось возглавить этот театр после внезапного ухода бывшего главного режиссера Андрея Прикотенко в «Красный факел». Как признается сам Федоров, он никогда бы не рискнул ставить этот текст, если бы понимал, что это будет его первой постановкой в качестве главного режиссера. И слава богу, что он этого не знал. А то бы действительно не решился. Восемь угрюмых молчаливых мужчин на сцене и ни одной женской роли — это не для манифеста будущего руководителя театра, прямо скажем. Тем не менее, спектакль все же стал манифестом того театра, который будет строить Антон Федоров. Писать о нем трудно. Не труднее, конечно, чем было ставить и играть в нем, но трудно, потому что для этого театрального языка не знаешь, какие слова и подобрать.

 

Сцена из спектакля.
Фото — архив театра.

 

Федоров чаще всего является художником своих спектаклей. Здесь он поместил все действие в замкнутое пространство павильона. В глухих дощатых стенах оконная дыра, и в ней появляются разные времена года, и ты понимаешь, что время где-то снаружи идет. А здесь оно как будто зависло и не двигается никуда. И еще: природа за окном красивая, как будто это окно в другой мир. А люди внутри этого дощатого сарая с хмурыми застывшими лицами, как будто вырезанными из дерева. А в другой дыре торчат две лошадиные морды, очень натуральные и более живые, чем человеческие. Над всем этим замкнутым на себе миром висят планеты. Это не сразу понимаешь. Они постепенно загораются и к финалу засветятся уже все. Художник по свету Игорь Фомин выстроил абсолютно кинематографический свет. Как ни посмотри на лица героев, кажется, что это крупные киношные планы, настолько они выразительны.

 

Место действия очень странное. Абсолютно герметичное, и кажется, ни входа, ни выхода отсюда нет. Тупик. Герои создают будущий Рай, а Рай — это ведь и есть тупик, как писал о «Котловане» Бродский. Хотя люди откуда-то извне здесь появляются. Кажется, что они приходят не из-за кулис, а из какого-то такого же метафизического пространства. Они разбирают доски пола и начинают копать, а точнее, топтаться и делать вид. Ну как обычно у нас делают, когда строят фундамент светлого будущего. В зал идет пыль, и становится беспокойно: долго ли они будут копать? До прекрасного будущего ведь далеко. Не докопаться. А ты сиди и глотай пыль.

 

Сцена из спектакля.
Фото — архив театра.

 

Но Федорова совершенно не волнует возведение фундамента, и герои бросают свои лопаты. Вообще-то они похожи скорее на представителей похоронной команды. Все в темных пиджаках, а в петлицах у них белые бутоньерки. А у других — красные. Эти другие — скорее всего, те, что мешают возводить будущее и беспокоятся о настоящем, о том, как жить, чем питаться, да еще с лошадиными черепами выходят, стонут и плачут, и мешают мечтам. Все эти люди закончат именно так, как написано у Платонова. Уплывут на плоту в вечность. Сюжетные линии оставлены — хотя это ничего не объясняет. Попробуйте-ка их выловить в самом тексте «Котлована» и поймете, что не в сюжете дело.

 

Главное, конечно, в языке. Это он сам выстраивает все вокруг себя. Герои говорят мало, но веско. Для них это процесс мучительный. Потому что каждое слово здесь долго обдумывается, а потом его еще надо как-то выговорить. Сил, чтобы жить, и так мало, а чтобы говорить, их требуется больше, поэтому силы экономят, чтобы совсем не исчахнуть при скудной еде. Легко и бессмысленно, какими-то огрызками слов из резолюций, приказов, повесток говорит только бюрократ Пашкин (Андрей Синько). Он сытый, и ему не надо сил, чтобы думать, поэтому гладкие слова из него сыплются, не принося облегчения никому. Его яростный враг — инвалид Жачев (Виталий Саянок) — здесь одержим только своей ненавистью, ему уже не важно ничего, никакого будущего, до которого ему все равно не дожить. Только разоблачать и ненавидеть. Он ползает, неся перед собой две голых ноги, демонстрацию своего уродства, как укор всем. Только жалость к девочке Насте делает его похожим на человека. И с ее смертью он исчезает. Эти два человеческих антипода — Пашкин и Жачев — связаны друг с другом, как будто между ними натянута нить страха и ненависти. Где появляется один, там и другой. Дуэт выразительный и конфликтный.

 

Т. Мамлев (Вощев).
Фото — архив театра.

 

Вощев в исполнении Тимофея Мамлина здесь — главный платоновский человек. Он тоскует и не может жить без плана жизни и без надежды. Он изнемогает, когда душа его перестает чувствовать истину. У него странные руки, как будто он ощупывает ими воздух, в котором что-то видит, или как будто плотность воздуха для него другая. Мамлин существует в спектакле так же плотно, как этот воздух, и что бы ни происходило на сцене, на его героя оглядываешься беспрерывно. А что Вощев? Тоскует? Значит, истина опять исчезла. Он угадывает тайные тревоги и муки всех строителей котлована. Сам он — не строитель. Скорее, наблюдатель, собиратель умерших вещей и скиталец, довольно чужой всем.

 

Он наблюдает беспокойство активного Сафронова (Евгений Варава), который перестал чувствовать жар борьбы в людях и боится одиночества. Сафронов здесь нервный от собственной активности, и тихо ему только рядом с кротом, вылезшим из земли. И Козлов (Вадим Тихоненко) тоже заставляет задуматься: откуда и из чего он возник? Из буржуазной мелочи? Он тоскует, что его никто не любил. Инженер Прушевский (Юрий Кораблин), вялый, неспособный жить, и рабочий Чиклин (Анатолий Григорьев), полный непонятных сил, мешающих думать, связаны странным общим воспоминанием — встреченной ими когда-то женщиной. Чиклин уверен, что это одна и та же женщина. Прушевский пишет ей письма, а деятельный Чиклин нашел ее, только мертвую. Они пробуют поцеловать ее: «Не, это не она», — разочаровывается Прушевский. Письма, которые он пишет неизвестно кому, реальнее для него, чем мертвая женщина.

 

Сцена из спектакля.
Фото — архив театра.

 

Девочка Настя, которую находят рядом с мертвой матерью, появляется в виде мультипликационной фигурки на стене. Художница-мультипликатор Надя Гольдман, создавшая ее, оттолкнулась от фразы в тексте: «Вощев попробовал девочку за руку и рассмотрел ее всю, как в детстве он глядел на ангела на церковной стене». Девочка бесплотна и неуловима, как ангел. Она возникает и исчезает, в ней все видят радость и будущее. Но девочка умрет тоже, и общая забота не спасет ее бесплотное тельце. Здесь у каждого своя тоска, и она реальная. Она взялась откуда-то из прошлого и живет в настоящем. Хотя настоящего ведь нет. Его надо перемочь и строить будущее счастье для всех.

 

Смертей здесь много. Смерти и жизни настолько рядом, что непонятно, а живы ли сами эти строители всеобщего счастья? Некоторых убивают, например, Сафронова и Козлова, посланных на помощь в деревню. Их мертвые голые тела (манекены, конечно) притаскивают на сцену, их никто не оплакивает, но и не боится. Вот только деятельный Чиклин заботится о них: дает обнять крота мертвому Сафронову и надевает очки на умершее лицо Козлова. А Вощев, лежа на трупах, читает письма какой-то Маше.

 

Сцена из спектакля.
Фото — архив театра.

 

Писем много. Их складывают в почтовый ящик, достают то из карманов, а то и из сапога. В текст спектакля включены письма Платонова к жене. Это и есть Маша. И еще к писателю Горькому, поддержавшему его когда-то, и поэтому в нем Платонов видел для себя надежду. Но в письмах к жене надежды почти нет. И к финалу она совсем истончается. Все эти герои становятся немного Платоновым. Они присваивают себе его письма, и слова Платонова становятся их словами. Словно он взял ответственность за их жизни. Хотя ведь и взял, что уж тут говорить… Но письма никуда не отправятся. Выпадут из ящика огромной кипой белых исписанных листков. Потому что с того света на этот или с этого на тот письма не доходят. Связи нет.

 

Хотя каким-то неожиданным образом режиссер находит ее между тем замкнутым миром на сцене и нами, сидящими в зале. Чиклин убежден: «Этот мир должен погаснуть. Глаза должны закрыться. Но только, чтобы были видимы все другие миры!» И натягивает над всем залом черное полотнище, пронизанное лучами звезд. Звезды пронизывают и всю сцену. Лучи их острые, как ножи. Кажется, что они могут просверлить мозг. Вообще-то звездное небо над головой, как выяснилось, уже не способно никого объединять, как и нравственный закон. И во мне, например, все сопротивлялось этому единению. «Не хочу! — хотелось мне закричать. — Не хочу быть с ними под одним небом!» Но звездный купол над всеми один. Теперь хочется понять: а нравственный закон? Он тоже один для всех?


The article mentions:


Peoples:

perfomances: